Неточные совпадения
Перескажу простые речи
Отца иль дяди-старика,
Детей условленные встречи
У старых лип, у ручейка;
Несчастной ревности мученья,
Разлуку, слезы примиренья,
Поссорю вновь, и наконец
Я поведу их под венец…
Я вспомню речи неги страстной,
Слова тоскующей любви,
Которые в минувши дни
У
ног любовницы прекрасной
Мне приходили на язык,
От коих я теперь отвык.
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето,
отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую
ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
Есть, говорит, один такой расслабленный
отец, отставной чиновник, в кресле сидит и третий год
ногами не двигается.
А в сыне ей мерещился идеал барина, хотя выскочки, из черного тела, от
отца бюргера, но все-таки сына русской дворянки, все-таки беленького, прекрасно сложенного мальчика, с такими маленькими руками и
ногами, с чистым лицом, с ясным, бойким взглядом, такого, на каких она нагляделась в русском богатом доме, и тоже за границею, конечно, не у немцев.
— А где немцы сору возьмут, — вдруг возразил Захар. — Вы поглядите-ка, как они живут! Вся семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч
отца переходит на сына, а с сына опять на
отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: всё поджимают под себя
ноги, как гусыни… Где им сору взять? У них нет этого вот, как у нас, чтоб в шкапах лежала по годам куча старого изношенного платья или набрался целый угол корок хлеба за зиму… У них и корка зря не валяется: наделают сухариков да с пивом и выпьют!
Отец взял его одной рукой за воротник, вывел за ворота, надел ему на голову фуражку и
ногой толкнул сзади так, что сшиб с
ног.
Однажды, в его присутствии, Василий Иванович перевязывал мужику раненую
ногу, но руки тряслись у старика, и он не мог справиться с бинтами; сын ему помог и с тех пор стал участвовать в его практике, не переставая в то же время подсмеиваться и над средствами, которые сам же советовал, и над
отцом, который тотчас же пускал их в ход.
У одного индейца был слон. Хозяин дурно кормил его и заставлял много работать. Один раз слон рассердился и наступил
ногою на своего хозяина. Индеец умер. Тогда жена индейца заплакала, принесла своих детей к слону и бросила их слону под
ноги. Она сказала: «Слон! ты убил
отца, убей и их». Слон посмотрел на детей, взял хоботом старшего, потихоньку поднял и посадил его себе на шею. И слон стал слушаться этого мальчика и работать для него.
А
отец Самгин боялся их, маленький Клим видел, что
отец почти перед каждым из них виновато потирал мягкие, ласковые руки свои и дрыгал
ногою.
А
отец его, в черном сюртуке до пят, в черном бархатном картузе, переставляя деревянные
ноги, вытирал ладонью мертвый, мокрый нос и храпел...
Уши
отца багровели, слушая Варавку, а отвечая ему, Самгин смотрел в плечо его и притопывал
ногой, как точильщик ножей, ножниц. Нередко он возвращался домой пьяный, проходил в спальню матери, и там долго был слышен его завывающий голосок. В утро последнего своего отъезда он вошел в комнату Клима, тоже выпивши, сопровождаемый негромким напутствием матери...
«Об
отце она говорит, как будто его уже нет», — отметил Клим, а она, оспаривая кого-то, настойчиво продолжала, пристукивая
ногою; Клим слышал, что стучит она плюсной, не поднимая пятку.
Правый глаз
отца, неподвижно застывший, смотрел вверх, в угол, на бронзовую статуэтку Меркурия, стоявшего на одной
ноге, левый улыбался, дрожало веко, смахивая слезы на мокрую, давно не бритую щеку; Самгин-отец говорил горлом...
Обняв
ноги, он положил подбородок на колени, двигал челюстями и не слышал, как вошел брат. Когда Клим спросил у него книгу Некрасова, оказалось, что ее нет у Дмитрия, но
отец обещал подарить ее.
— Оставь, кажется, кто-то пришел, — услышал он сухой шепот матери; чьи-то
ноги тяжело шаркнули по полу, брякнула знакомым звуком медная дверца кафельной печки, и снова установилась тишина, подстрекая вслушаться в нее. Шепот матери удивил Клима, она никому не говорила ты, кроме
отца, а
отец вчера уехал на лесопильный завод. Мальчик осторожно подвинулся к дверям столовой, навстречу ему вздохнули тихие, усталые слова...
Но никто не мог переспорить
отца, из его вкусных губ слова сыпались так быстро и обильно, что Клим уже знал: сейчас дед отмахнется палкой, выпрямится, большой, как лошадь в цирке, вставшая на задние
ноги, и пойдет к себе, а
отец крикнет вслед ему...
Г-жа Простакова. Старинные люди, мой
отец! Не нынешний был век. Нас ничему не учили. Бывало, добры люди приступят к батюшке, ублажают, ублажают, чтоб хоть братца отдать в школу. К статью ли, покойник-свет и руками и
ногами, Царство ему Небесное! Бывало, изволит закричать: прокляну ребенка, который что-нибудь переймет у басурманов, и не будь тот Скотинин, кто чему-нибудь учиться захочет.
— Здравствуй, Володька! — сказал он слабым голосом, и Владимир с жаром обнял
отца своего. Радость произвела в больном слишком сильное потрясение, он ослабел,
ноги под ним подкосились, и он бы упал, если бы сын не поддержал его.
— Соберитесь с всеми силами души, умоляйте
отца, бросьтесь к его
ногам: представьте ему весь ужас будущего, вашу молодость, увядающую близ хилого и развратного старика, решитесь на жестокое объяснение: скажите, что если он останется неумолим, то… то вы найдете ужасную защиту… скажите, что богатство не доставит вам и одной минуты счастия; роскошь утешает одну бедность, и то с непривычки на одно мгновение; не отставайте от него, не пугайтесь ни его гнева, ни угроз, пока останется хоть тень надежды, ради бога, не отставайте.
Увлеченный своеобразным занятием, он начал уже замазывать и
ноги распятого, но был застигнут
отцом.
Латыньщик увидел грабли и спрашивает
отца: «Как это, батьку, по-вашему называется?» Да и наступил, разинувши рот,
ногою на зубцы.
— Провалитесь, проклятые сорванцы! — кричал голова, отбиваясь и притопывая на них
ногами. — Что я вам за Ганна! Убирайтесь вслед за
отцами на виселицу, чертовы дети! Поприставали, как мухи к меду! Дам я вам Ганны!..
Очнувшись, снял он со стены дедовскую нагайку и уже хотел было покропить ею спину бедного Петра, как откуда ни возьмись шестилетний брат Пидоркин, Ивась, прибежал и в испуге схватил ручонками его за
ноги, закричав: «Тятя, тятя! не бей Петруся!» Что прикажешь делать? у
отца сердце не каменное: повесивши нагайку на стену, вывел он его потихоньку из хаты: «Если ты мне когда-нибудь покажешься в хате или хоть только под окнами, то слушай, Петро: ей-богу, пропадут черные усы, да и оселедец твой, вот уже он два раза обматывается около уха, не будь я Терентий Корж, если не распрощается с твоею макушей!» Сказавши это, дал он ему легонькою рукою стусана в затылок, так что Петрусь, невзвидя земли, полетел стремглав.
— Тс! ничего, ничего, любезнейшая Хавронья Никифоровна! — болезненно и шепотно произнес попович, подымаясь на
ноги, — выключая только уязвления со стороны крапивы, сего змиеподобного злака, по выражению покойного
отца протопопа.
— Сатана, изыди, сатана, изыди! — повторял он с каждым крестом. — Извергая извергну! — возопил он опять. Был он в своей грубой рясе, подпоясанной вервием. Из-под посконной рубахи выглядывала обнаженная грудь его, обросшая седыми волосами.
Ноги же совсем были босы. Как только стал он махать руками, стали сотрясаться и звенеть жестокие вериги, которые носил он под рясой.
Отец Паисий прервал чтение, выступил вперед и стал пред ним в ожидании.
— Разреши мою душу, родимый, — тихо и не спеша промолвила она, стала на колени и поклонилась ему в
ноги. — Согрешила,
отец родной, греха моего боюсь.
Ребенок, девочка с золотистыми длинными локонами и голыми
ногами, было существо совершенно чуждое
отцу, в особенности потому, что оно было ведено совсем не так, как он хотел этого. Между супругами установилось обычное непонимание и даже нежелание понять друг друга и тихая, молчаливая, скрываемая от посторонних и умеряемая приличиями борьба, делавшая для него жизнь дома очень тяжелою. Так что семейная жизнь оказалась еще более «не то», чем служба и придворное назначение.
Ноги не умещались под стулом, а хватали на середину комнаты, путались между собой и мешали ходить. Им велено быть скромными, говорить тихо, а из утробы четырнадцатилетнего птенца, вместо шепота, раздавался громовой бас; велел
отец сидеть чинно, держать ручки на брюшке, а на этих, еще тоненьких, «ручках» уж отросли громадные, угловатые кулаки.
Единственный наследник, которому поминаемый оставил большое наследство, сидел на почетном месте, против духовенства, и усердно подливал «святым
отцам» и водку и вино, и сам тоже притопывал, согревая
ноги.
Потом, когда все разошлись,
отец лег спать на задней лавке и меня положил с собой, а мать легла у нас в
ногах. И долго они разговаривали, почти до полуночи. Потом я уснул.
Бахметев имел какую-то тень влияния или, по крайней мере, держал моего
отца в узде. Когда Бахметев замечал, что мой
отец уж через край не в духе, он надевал шляпу и, шаркая по-военному
ногами, говорил...
Как-то утром я взошел в комнату моей матери; молодая горничная убирала ее; она была из новых, то есть из доставшихся моему
отцу после Сенатора. Я ее почти совсем не знал. Я сел и взял какую-то книгу. Мне показалось, что девушка плачет; взглянул на нее — она в самом деле плакала и вдруг в страшном волнении подошла ко мне и бросилась мне в
ноги.
Года через два или три, раз вечером сидели у моего
отца два товарища по полку: П. К. Эссен, оренбургский генерал-губернатор, и А. Н. Бахметев, бывший наместником в Бессарабии, генерал, которому под Бородином оторвало
ногу. Комната моя была возле залы, в которой они уселись. Между прочим, мой
отец сказал им, что он говорил с князем Юсуповым насчет определения меня на службу.
Его гимназическое пальто, фуражка, калоши и волосы на висках были покрыты инеем, и весь он от головы до
ног издавал такой вкусный морозный запах, что, глядя на него, хотелось озябнуть и сказать: «Бррр!» Мать и тетка бросились обнимать и целовать его, Наталья повалилась к его
ногам и начала стаскивать с него валенки, сестры подняли визг, двери скрипели и хлопали, а
отец Володи в одной жилетке и с ножницами в руках вбежал в переднюю и закричал испуганно...
— Ты будешь похож на
отца, — сказала она, откидывая
ногами половики в сторону. — Бабушка рассказывала тебе про него?
Я слышал, как он ударил ее, бросился в комнату и увидал, что мать, упав на колени, оперлась спиною и локтями о стул, выгнув грудь, закинув голову, хрипя и страшно блестя глазами, а он, чисто одетый, в новом мундире, бьет ее в грудь длинной своей
ногою. Я схватил со стола нож с костяной ручкой в серебре, — им резали хлеб, это была единственная вещь, оставшаяся у матери после моего
отца, — схватил и со всею силою ударил вотчима в бок.
В полутемной тесной комнате, на полу, под окном, лежит мой
отец, одетый в белое и необыкновенно длинный; пальцы его босых
ног странно растопырены, пальцы ласковых рук, смирно положенных на грудь, тоже кривые; его веселые глаза плотно прикрыты черными кружками медных монет, доброе лицо темно и пугает меня нехорошо оскаленными зубами.
Мне страшно; они возятся на полу около
отца, задевают его, стонут и кричат, а он неподвижен и точно смеется. Это длилось долго — возня на полу; не однажды мать вставала на
ноги и снова падала; бабушка выкатывалась из комнаты, как большой черный мягкий шар; потом вдруг во тьме закричал ребенок.
И отдалось всё это ему чуть не гибелью: дядя-то Михайло весь в дедушку — обидчивый, злопамятный, и задумал он извести
отца твоего. Вот, шли они в начале зимы из гостей, четверо: Максим, дядья да дьячок один — его расстригли после, он извозчика до смерти забил. Шли с Ямской улицы и заманили Максима-то на Дюков пруд, будто покататься по льду, на
ногах, как мальчишки катаются, заманили да и столкнули его в прорубь, — я тебе рассказывала это…
Я был тяжко болен, — только что встал на
ноги; во время болезни, — я это хорошо помню, —
отец весело возился со мною, потом он вдруг исчез, и его заменила бабушка, странный человек.
Уж я отцу-то твоему и мигаю и
ногой его под столом — нет, он всё свое!
Девушка повалилась в
ноги своему названому
отцу, и этим вся церемония закончилась.
Надежда Васильевна поцеловала
отца в лоб и молча вышла из кабинета. Данила Семеныч, покачиваясь на своих кривых
ногах, ввалился в кабинет.
— Да, тут вышла серьезная история…
Отец, пожалуй бы, и ничего, но мать — и слышать ничего не хочет о примирении. Я пробовал было замолвить словечко; куда, старуха на меня так поднялась, что даже
ногами затопала. Ну, я и оставил. Пусть сами мирятся… Из-за чего только люди кровь себе портят, не понимаю и не понимаю. Мать не скоро своротишь: уж если что поставит себе — кончено, не сдвинешь. Она ведь тогда прокляла Надю… Это какой-то фанатизм!.. Вообще старики изменились:
отец в лучшую сторону, мать — в худшую.
Батюшка,
отец родной, помоги, спаси, в
ноги поклонюсь!» Старик, вижу, высокий, седой, суровый, — страшный старик.
— Матушка! Королевна! Всемогущая! — вопил Лебедев, ползая на коленках перед Настасьей Филипповной и простирая руки к камину. — Сто тысяч! Сто тысяч! Сам видел, при мне упаковывали! Матушка! Милостивая! Повели мне в камин: весь влезу, всю голову свою седую в огонь вложу!.. Больная жена без
ног, тринадцать человек детей — всё сироты,
отца схоронил на прошлой неделе, голодный сидит, Настасья Филипповна!! — и, провопив, он пополз было в камин.
— Милостивый государь! — закричал он громовым голосом Птицыну, — если вы действительно решились пожертвовать молокососу и атеисту почтенным стариком,
отцом вашим, то есть по крайней мере
отцом жены вашей, заслуженным у государя своего, то
нога моя, с сего же часу, перестанет быть в доме вашем. Избирайте, сударь, избирайте немедленно: или я, или этот… винт! Да, винт! Я сказал нечаянно, но это — винт! Потому что он винтом сверлит мою душу, и безо всякого уважения… винтом!
Сестры ужасно волновались и смело говорили теперь все прямо в глаза
отцу. Сначала Харитон Артемьич отчаянно ругался, кричал, топал
ногами, гнал всех, а потом говорил всего одно слово...
«Он засмеялся и пошел, куда захотелось ему, — к одной красивой девушке, которая пристально смотрела на него; пошел к ней и, подойдя, обнял ее. А она была дочь одного из старшин, осудивших его. И, хотя он был красив, она оттолкнула его, потому что боялась
отца. Она оттолкнула его да и пошла прочь, а он ударил ее и, когда она упала, встал
ногой на ее грудь, так, что из ее уст кровь брызнула к небу, девушка, вздохнув, извилась змеей и умерла.
И Пелагея со слезами в
ноги повалилась деверю. Ребятишки, глядя на
отца с матерью, подумали, что всем так следует дядю благодарить, тоже в
ноги упали перед ним.